Российские немцы-трудоармейцы, Богословлаг
   
RusDeutschО ПРОЕКТЕТЕКСТЫФОТОГАЛЕРЕЯПОИСК ПО БАЗЕДОКУМЕНТЫБИБЛИОГРАФИЯОБ АВТОРАХ

Э. Г. Бернгардт

«Удивили меня Бухенвальдом! А у нас что – лучше было?!»

18 января 2000 года Борису Викторовичу Раушенбаху исполнилось 85 лет.[1] Юбилейные торжества прошли в Московском физико-техническом институте, профессором которого Борис Викторович являлся с первых дней его основания. В адрес юбиляра было сказано много добрых слов, по достоинству была оценена его конструкторская, научно-педагогическая деятельность. Академик Раушенбах явился одним из создателей советской ракетно-космической техники, он — лауреат Ленинской премии (за первые съемки обратной стороны Луны), кавалер ордена Ленина (за подготовку и осуществление полета Юрия Гагарина), Герой Социалистического Труда (за вклад в развитие высшей школы страны), лауреат Демидовской премии (за большой вклад в развитие отечественной науки).

Поздравила юбиляра и Московская Патриархия. Патриарх Московский и Всея Руси Алексий II в своем послании отметил его вклад в подготовку к 1000-летию крещения Руси (первая позитивная статья о христианстве в советской печати — «Тысячелетие крещения Руси», журнал «Коммунист», август 1987 г.), работы по проблемам богословия и пространственного изображения в древнерусской живописи (Б.В. Раушенбах — автор четырех книг по изобразительному искусству).

Не остался в стороне и наш Российско-Немецкий Дом в Москве. Соплеменники отдали должное его бескорыстной готовности предоставить авторитет своего имени для решения проблем российских немцев. На это был способен, мягко говоря, далеко не каждый немец, добившийся в Советском Союзе общественного признания. Причина такого поведения, быть может, в том, что Борис Ивар Раушенбах, при всей уникальности своей судьбы, прошел через общую для всех трудармейскую мясорубку. Впрочем, в трудармии, как свидетельствуют очевидцы, «неуникально» только погибали.

У одного из героев американского писателя немецкого происхождения Курта Воннегута, (роман «Бойня номер пять» об уничтожении союзниками Дрездена) была такая молитва: «Господи, дай мне душевный покой, чтобы принимать то, чего я не могу изменить, мужество – изменять то, что могу, и мудрость — всегда отличать одно от другого». Когда задумываешься об истоках творческого долголетия Бориса Викторовича, приходишь к мысли, что Борис Раушенбах и есть тот человек, которого Господь наделил этим бесценным даром — спокойно принимать то, что он не в состоянии был изменить, и мужественно изменять то, что было в его силах, — в полной мере.

Трудно найти российского немца не знающего имя академика Раушенбаха. При этом нередко можно услышать достаточно негативные суждения. Вызвано это неприятием его хорошо известных (благодаря журналистской братии) высказываний о репрессиях против нашего народа, укладывающихся в три слова – «Все было правильно». Как автор книги «Штрихи к судьбе народа. Борис Раушенбах» позволю себе высказать некоторые соображения на сей счет.

На прямой вопрос: «Трудармия — это хорошо или плохо?» — вы несомненно получили бы от него ответ, подобный тому, что вынесен в заголовок. Но что позитивного дает эта оценка человеку, находящемуся внутри «процесса»? Ничего. Тем более, если он хочет не просто выжить, но и сохранить при этом способность реализовать свой талант. Вот и появляется нужная для психики формулировка.

Да, трудармия давно закончилась. А вы прочитайте на 80-й странице упомянутых «Штрихов» его убийственную оценку всей системы в целом, и все встанет на свое место.

Если бы эту статью готовил сам Раушенбах (когда писались эти строки Борис Викторович лежал в ЦКБ — «скакнуло» давление), уверен, он бы избрал другой заголовок, интуитивно следуя принципу другого нашего выдающегося соплеменника Давида Ригерта: «Не ставь больное на первое место, меньше болеть будет».

А теперь давайте познакомимся с тем, что Борис Викторович писал («Пристрастие») и рассказывал («Постскриптум», «Штрихи к судьбе народа. Борис Раушенбах») о стройотряде 18-74 Тагилстроя НКВД.

Автобиографический фрагмент
(Из книги Б.В. Раушенбаха «Пристрастие»)

«Пятый пункт» заработал, когда началась война. В сорок пятом году меня упрятали за решетку, как, впрочем, всех мужчин-немцев. Королев тогда уже сидел, а я еще продолжал работать в научном институте, где в свое время работал и он.

Формально у меня статьи не было, статья — немец, без обвинений, а это означало бессрочный приговор. Но ГУЛАГ есть ГУЛАГ — решетки, собаки, все, как положено. Формально я считался мобилизованным в трудармию, а фактически трудармия была хуже лагерей, нас кормили скудней, чем заключенных, а сидели мы в таких же зонах, за той же колючей проволокой, с тем же конвоем и всем прочим.

Мой отряд — около тысячи человек — за первый год потерял половину своего состава, в иной день умирало по десять человек. В самом начале попавшие в отряд жили под навесом без стен, а морозы на Северном Урале 30 – 40 градусов!

Трудились на кирпичном заводе. Мне повезло, что я не попал на лесоповал или на угольную шахту, но тем не менее половина наших на кирпичном заводе умерла от голода и от непосильной работы. Я уцелел случайно, как случайно все на белом свете.

В 1942 году я, работая в институте, занимался расчетами полета самонаводящегося зенитного снаряда, взяли меня, когда я уже выполнил две трети работы и знал, в каком направлении двигаться дальше. Мучился незавершенностью, места себе не находил, и в пересыльном пункте на нарах, на обрывках бумаги, все считал, считал и в лагере. Решил задачу недели через две после прибытия в лагерь, и решение получилось неожиданно изящным, мне самому понравилось. Написал небольшой отчетик, приложил к решению и послал на свою бывшую фирму: ведь люди ждут. Мне, видите ли, неудобно было, что работу начал, обещал кончить и не окончил! Послал и не думал, что из этого что-нибудь получится. Но вник в это дело один технический генерал, авиаконструктор Виктор Федорович Болховитинов, и договорился с НКВД, чтобы использовать меня как некую расчетную силу. И НКВД «сдало» меня ему «в аренду».

Меня уже не гоняли, как всех, на работы, кормили, правда, не лучше, зона была, как у остальных, единственная разница в том, что я работал по заданию загадочных людей из министерства авиационной промышленности. Это меня и спасло. Я вообще странный человек со странной судьбой, такое впечатление, что обо мне кто-то явно печется. Вот и тогда Болховитинов увидел, что я могу что-то сделать, и мы с ним хорошо сработались, с его фирмой. Я много трудился для них, но, одновременно, в процессе расчетов, хорошо выучил чистую математику, которую не знал; поэтому я считаю, что мне повезло вдвойне. После выхода из лагеря я знал математику вполне прилично, в лагере доставал книги по математике всеми правдами и неправдами, мне их присылали, привозили.

Жизнь есть жизнь. И даже в лагере можно кое-чего добиться, если очень сильно захотеть. Конечно, проще всего загнуться, но если не загнулся, то всегда можно найти способ связаться с внешним миром. Тем более в таких лагерях были разрешены нормальные посылки.

Конечно, то, что немца просто за то, что он немец, посадили за решетку, не прощается и не забывается. Но когда меня брали, я отнесся к этому совершенно философически, я не расстроился. Мне было неприятно, но я не считал это неправильным и не считал трагедией. Солагерникам я популярно объяснял, что в Советском Союзе каждый приличный человек должен отсидеть некоторое время, и приводил соответствующие примеры. Я тогда искренне не испытывал никаких отрицательных эмоций, не чувствовал осадка на душе, который мешал бы мне жить. Может быть, потому, что у меня были несколько другие условия в лагере, может быть, потому, что у меня такой характер... Я человек рациональный и весьма тупой в смысле эмоций. Наверное, мне это помогает, но и имеет, конечно, свои недостатки: я не слишком переживаю в тех случаях, когда другие нормальные люди очень тяжело страдают, но зато я и не испытываю таких радостей, какие испытывают они. Когда они ликуют, я просто улыбаюсь. Это и хорошо, и плохо, с какой стороны посмотреть.

Сидели мы до первого января сорок шестого года. Потом ворота открылись, и перевели нас, как говорилось в дореволюционное время, под гласный надзор полиции. Мы не имели права удалятся от предписанного места больше, чем на положенное число километров, уйдешь на километр дальше – двадцать лет каторги.

Мне назначили Нижний Тагил. И я жил там под гласным надзором полиции и ежемесячно должен был являться и отмечаться, что не сбежал. Как Ленин в Шушенском... На службу в Нижнем Тагиле я устраиваться не стал, хотя такая возможность была, а делал теоретические разработки для института Мстислава Келдыша, он писал соответствующие письма куда надо и в сорок восьмом году вытащил меня из ссылки. Как я оттуда уезжал, какие при этом были случайности, это отдельная, очень длинная и совершенно фантастическая история.

Трудармия
(Из рассказов академика Раушенбаха И. Сергеевой, «Постскриптум», и Э. Бернгардту, «Штрихи к судьбе народа. Борис Раушенбах»),
Мобилизация

Забирали меня, я бы сказал, очень грамотно. Никто не арестовывал, не хватал за шиворот. Вызвали по повестке в военкомат. Шла война, повестка в военкомат — явление естественное. Там сказали: «Все в порядке», посадили на нары. Это был, можно сказать, пересыльный пункт в военкомате. Люди после ранения приходили, из них составляли группы для отправки на формирование. Ну и я сидел с этими фронтовиками. Заметил каких-то странных людей с немецкими фамилиями, но не придал этому значения.

Потом нас собрали, посадили в один вагон и повезли. А что можно было сделать? Военкомат ведь. Как на войну послали: стройся, выходи, садись. Ехали часа четыре. Вылезли — стоят грузовики. Нас посадили – и в путь. Куда? А кто его знает. Жизнь солдатская — начальство знает, куда везти. Привезли к какому-то дому, высадили, сказали: «Здесь будете жить».

На этом вся галантность закончилась. Никто нам ничего не объявлял, никто не предупреждал. Просто привезли и выгрузили. Никакого ареста и всяких ужасов, с ним связанных, не было. Но когда высадили, то выяснилось, что мы попали в «зону». А в «зоне» были лагерные порядки. Вызвали в военкомат, а попали в лагерь НКВД.

Они еще толком не знали, что делать с нами, и обращались точно так же, как с заключенными. Тагиллаг — это несколько лагпунктов, где сидели 58-я статья, бытовики, в общем — все, и мы в том числе. Но непосредственно в нашем лагпункте мы были одни, только немцы. А где-то за километр находилась «зона», где сидели воры, дальше — «зона», где была 58-я, и так далее.

Нас привезли в пустой лагерь, и мы его заполнили. Все вместе называлось «Тагиллаг», а мы – «Стройотряд № 18-74». Лагеря с другими номерами находились как в Тагиллаге, так и за его пределами, и, судя по нашему номеру, таких лагерей было много.

Я не берусь сейчас всесторонне оценивать, но это была большая и хорошо организованная система лагерей. Все было в полном порядке, все отлажено. Единственное — кормили нас хуже, чем заключенных. В списках на продовольствие сначала стояло начальство, потом сотрудники, потом обычные жители, потом заключенные, а потом — немцы. Наши стройотрядовцы, попадавшие после совершения краж в махровую тюрьму, всегда приходили в восторг от того, как там хорошо живется!

Так что мы жили по остаточному принципу — что оставалось, на том и жили. Но оставалось очень мало. Половина лагеря умерла от голода.


О хлебе насущном

Утром в столовой нас ждала баланда. Там стояли столы, каждый подходил к раздаче и получал порцию баланды или каши — в общем, что полагалось, — в свою посудину. У каждого что-то было, какие-то котелки. У одного была миска, и он этим очень гордился. Что у меня было, не помню. Давали и пайку хлеба, в зависимости от времени и нормы, но один раз в сутки — вечером и утром мы его уже не получали. Пайки хлеба для работающих физически — пятьсот. В зависимости от выполнения плана — до девятисот граммов. Можно было съесть все сразу и потом сидеть до следующего вечера без хлеба (кормили два раза). Большинство так и делали, надеясь заглушить голод утренней баландой, после которой отправлялись на работу кто куда.

Минимальная пайка была 400 грамм, максимальная — даже 900. Но большие пайки выдавались только за крупное перевыполнение норм. ИТР, который не мог ничего перевыполнять, получал 600-700 грамм. У меня тоже было 600-700, потому что я работал не для Тагилстроя, а для другой организации, и не было оснований давать мне больше. Пайки давались так: сначала — минимальные, потом — прибавки за перевыполнение, за работу в тяжелых условиях и так далее. Но у меня-то никаких добавок не было, я шел всегда по самому низкому для ИТР разряду.

Какой был хлеб? Сейчас бы мы сказали, что плохой. Он был очень мокрый. Но все такой ели, и мы тоже. Мы одно время даже пытались (потом прекратили из-за сильного голода) откладывать пайку на завтра, чтобы хлеб подсох немного и приобрел нормальный вид. Но мы эту затею бросили, съедали сразу.

Что из себя представляла баланда? Что было, из того они и варили. Сыпали туда что-нибудь. Такая жидкая каша... Нет, все-таки суп, очень жидкий суп. Была ли там картошка? Как когда. В общем, что-то давали, и мы не умирали. То есть люди умирали от голода, но те, кто был на тяжелой физической работе. У меня тяжелой работы не было, но есть все время хотелось. Я думал только о еде. Ее явно не хватало, поэтому все мои мечты, разговоры, все сны были такие: «Ах!.. Пожрать бы чего-нибудь!» Это странно, но ни о чем другом я не думал.

Можно ли сказать, что баланда — это было нечто своеобразное, со своим, всегда одинаковым, вкусом? Да, в том смысле, что никакого вкуса там не было. Просто в кипящую воду кидали какое-то количество крупы, и все. Давали большой черпак — полная тарелка, «с краями». Чая не было, но по утрам давали кипяток. Иногда, когда давали кашу, добавлялся маленький черпачок растительного масла. Странное масло — льняное или еще какое-то.

Качество еды для всех было одинаковым, только количество разное. Одно — ИТР, второе — служащим, третье — рабочим. ИТР не всегда были на первом месте. Больше обычно получали люди, которые были заняты физическим трудом, и это разумно. Потому что им вкалывать надо, а мы-то сидим. Но все-таки у ИТР считалось больше. Обычная пайка была, к примеру, 500 грамм, нам давали 700. Это я примерно говорю. Но рабочим, перевыполняющим норму, конечно, давали еще больше. И правильно! В этом смысле у нас обид не было.

Мы собирали всякие травы, варили из них какую-то бурду и пытались есть. Это было невкусно. Тогда брали эту траву, резали ее, всыпали в нашу баланду. И это наполняло желудок больше...

Крапиву? Ну что вы! Крапива — это деликатес! Там была горка, и мы на ней собирали траву. Мы ее называли «дурацкая трава». Набивали животы... В общем, ненормальная была жизнь.

Когда через несколько месяцев после того, как нас посадили, количество немцев уполовинилось, какой-то чиновник в Москве, ведающий этими делами, схватился за голову: а кто будет работать? И нас начали подкармливать брюквой и картошкой, давали жиденькие каши, в которых плавал какой-то теоретический жир, установили норму сахара и даже стали давать «кофе» из жареного ячменя! Очень, правда, редко. И когда мы получали «кофе» и сахар, то всегда делали одно и тоже: смешивали их и съедали в один присест. И это был такой пир!

Мяса, сколько я помню, никакого никогда не было, а вот рыбу иногда давали в качестве деликатеса, жутко соленую!

Большим подспорьем были посылки. Сестра с Алтая, где они были с матерью, присылала.

Жены приезжали. Меняли свои оставшиеся тряпки на хлеб и везли нам. Формально, конечно, договаривались о посещении, но я просто ставил в известность — никто же не запрещал.

Для поддержки здоровья и избавления от цинги, которой страдало большинство, Пауль придумал выгонку хвойного экстракта. Вера Михайловна привозила нужные реактивы, заказанные ей Паулем, он делал какую-то настойку, смеси, мы все это потребляли, и я в моем возрасте могу похвалиться собственными зубами благодаря заботам друга...


Обмундирование

Первое время в лагере мы ходили в своей одежде, но когда она «скончалась», то нам — смешно сказать! — выдали военную форму времен буржуазной Эстонии. Когда она стала советской, то ходить в этой форме уже было невозможно, и ее передали в НКВД донашивать заключенным, потому что одежда была хорошей, почти новой, только пуговицы на ней обтянули тканью. Однажды я обнаружил под материей металлических вычеканенных эстонских львов, то есть герб Эстонии. Наверное, я ходил в солдатском эстонском мундире, и единственное, что сделали наши, это замаскировали символику на пуговицах.

Дали, конечно, ватник и ватные брюки, ушанку и рукавицы какие-то, а валенки я выменял — была у нас такая торговля, некоторые заключенные, не наши лагерники, воровали валенки, и их можно было купить за несколько паек хлеба или еще какую-нибудь еду. Я собрал хлеба, ночью для меня «заказали» валенки те, кто встречался с заключенными на работе, и принесли мне. Конечно, я знал, что они краденые, но что делать, без валенок там невозможно, морозы сильные, да и ходить мне было уже не в чем.


Барак

Сколько человек было в одном бараке? Это зависело от того, какой барак. У нас много народу было. Может быть, сто, может, и двести человек. В бараке была коридорная система — коридор и комнаты. Нам повезло, что мы попали в обычный барак, построенный в свое время для рабочих. Конечно, он был набит до отказа.

Будили нас утром часов в шесть-семь. В бараке стояли двухэтажные нары, топили хорошо, об этом мы позаботились сами. Большинство из нас работали на кирпичном заводе, куда для обжига доставляли коксик, очень ценный материал, и мы его экспроприировали, то есть просто брали и приносили с собой — топить-то чем-нибудь надо! Коксик прекрасно горел, у нас всегда было тепло. В нашем помещении оказалось восемь человек. В основном уживались, баталий никаких не помню. Складывались естественные группы. Одна группа состояла из меня, Пауля Рикерта и Стромберга, вторая — из бывших военных, которых переслали в лагерь из армии, опять-таки по национальному признаку. Они тоже держались вместе, у них были общие интересы. Мы не воевали, не спорили, не ругались, а просто жили независимо друг от друга. У них — свои дела, у нас — свои.

У меня было нижнее место на нарах, у Пауля — верхнее; верхнее место имело преимущество, потому что, забираясь туда, ты как бы отсекался от остальных. Внизу дела обстояли хуже: если ты, скажем, лег спать, а обитатели барака сели играть за стол в домино со стуком, то заснуть было нелегко.

В свободное время после работы и вечерней баланды занимались кто чем: читали газеты, вели всякие разговоры, но ничего чрезвычайного. К тому времени «сводочная» ситуация кончилась, и мы так сводок с фронта уже не ждали, как в первые дни войны. Фронт остановился, люди привыкли, что он существует, что на нем что-то происходит. Специально никаких разговоров по этому поводу не вели, ничего с азартом не обсуждали. Единственное, о чем говорили постоянно, — скорее бы война кончилась и нас отсюда выпустили.


Паразиты

Там были всякие санитарные мероприятия. Самое крупное — борьба с клопами, когда нас всех выводили летом из барака. Вытаскивали все наши вещи, в том числе и постельные, что было глупостью. Потом серой обрабатывали барак и заносили назад вынесенных клопов. Из тех клопов, что оставались в бараке, часть дохла, а оставшиеся были особенно злыми и набрасывались с удвоенной энергией. Но куда-то шел отчет об успешной борьбе...

А других насекомых жены проглаживали раскаленными утюгами, когда приезжали. Треск стоял страшный!


Работа

Начал я на кирпичном заводе, и мне повезло: поставили не рабочим, а на технический контроль, то есть на такое место, которое считалось «служащим» и не было связано с тяжелой физической работой. Я не имел дела непосредственно с производством кирпичей, но проверял их качество. Принимал кирпич, сортировал его и так далее. Тоже довольно тяжело, потому что кирпичи надо подымать, а они, сволочи, оказывается, тяжелые, если все время этим занимаешься. Но, конечно, это не то, что работать в забое или на обжиге, так что я довольно легко отделался.

Вкалывали в три смены, контора работала только в дневную, а некоторые службы — круглосуточно, в зависимости от технологии. Проработал я там, на кирпичном заводе, между полугодом и годом — это все [смена работы] постепенно происходило.

Потом, когда стал делать отчеты, работал прямо у себя в бараке. В комнате стоял один стол на всех, за ним я трудился, пока остальные уходили на смену. Когда они возвращались, я освобождал стол, и за ним ели, играли в карты, домино, читали. Но мне хватало дневного времени на то, чтобы продуктивно работать, и я многое успевал сделать. Писал отчеты по разным темам, сразу по нескольким: одна работа была посвящена устойчивости полета, другая — испарению капель: что с ними происходит, когда топливо испаряется. Были и другие работы, но в основном я работал по этим каплям проклятым и по устойчивости полета.

За работу что-то перечислялось на счет. Говорили, что в конце войны получим. Но можно было снимать со счета и отправлять домой, что я и делал.

А завод был прямо тут же, общая территория. Там даже особой колючки не было — мы ходили в таком виде, что удрать было невозможно. И никакой особой охраны лагеря не было. Были, конечно, эти самые правила НКВД. Скажем, утром вывод на работу. Полагается с конвоем, хотя у нас не было конвоира. Шли сами, по отделениям. Бригадир, проходя через проходную, говорил, что идет такое-то отделение, такой-то отряд, столько-то человек. Солдат записывал. И бригадир обязан был вернуться с таким же количеством людей. Все было, я бы сказал, по-семейному.

И никто не боялся, что мы удерем. Мы были так одеты, что идти в город немыслимо — нас бы сразу схватили: ватники какие-то странные, на ногах вместо ботинок — самодельная обувь из автомобильных покрышек. Если по улице города шел человек в обуви из автопокрышек, это сразу бросалось в глаза каждому.


О смерти

Понимаю, что непосвященный человек может подумать: да у них там было вполне благополучное существование! Тепло, научная работа, вечерние прогулки, совершенствование немецкого языка... Радужные впечатления, одним словом. Но вот один хотя бы маленький штрих, информация к размышлению: приехала Вера Михайловна с очередной порцией хлеба и книг, стоим мы с ней у окна барака, и она вдруг меня спрашивает: «Что это за бревна там грузят?» Я ей торопливо объясняю: «Ничего особенного, ты не смотри, не надо», надеясь, что ее близорукость не дала рассмотреть, что происходит на самом деле – в грузовик швыряли ежедневную «порцию» замерзших трупов... Мы-то уже как бы привыкли к этой процедуре, знали, что умерших отвозят в яму, недалеко от лагеря — зачем возить далеко, когда сразу за зоной начиналось поле (мы находились на краю города), там копали ямы, сбрасывали в них трупы, присыпали песочком, потом снова бросали трупы, опять присыпали и через несколько слоев закапывали яму окончательно. Такие вот были «похороны».

Люди погибали от комбинации – голод и непосильная работа. Если бы не было такой тяжелой работы, — на кирпичном заводе, в забое или на лесоповале, — они, может быть, и выжили. Но при той работе, которая у нас была, они выжить не могли. Это продолжалось примерно полгода.

Было видно по месяцам, сколько умирало, и мы от нечего делать даже вычислили, когда все умрем. Все-таки мы были инженерные работники, интересно было проводить разные исследования. И так бы оно и было, но в Москве спохватились...

Говорите, есть теория, связывающая перемены в трудармии к лучшему с положением на фронте? Думаю, это только теория. Кому какое было дело — лучше на фронте или хуже? В Москве сидит начальство, которое отвечает за то, что будет срочно построена домна. Вдруг ему докладывают, что строить некому — половины уже нет. Что оно делает? Начинает добавлять жратву. Люди перестают умирать и достраивают домну. То, что там, на фронте, нас никак не касалось, а вот жратва и работа были связаны напрямую. Так что тут все просто.


Отряд Предварительного Погребения

Те, кто был на тяжелых физических работах, особенно первое время, все умирали. Когда в Москве спохватились, стали приходить указания, чтобы сохранить рабочую силу. С одной стороны, стали нас чуть лучше кормить. С другой стороны, тех, кто дошел до такого состояния, что уже не мог работать и должен был умереть, собрали вместе в специально организованный отряд. Их работа состояла только в том, что они ходили в лес собирать грибы. Их пытались подкормить, чтобы потом опять включить в настоящую работу. Этот отряд назывался ОПП. Что это такое, никто из нас не знал. Мы этот отряд называли «Отрядом Предварительного Погребения». Кто-то выживал, но большинство умирало. У комиссии, которая направляла в ОПП, был очень простой критерий: лагерник подходит, поворачивается задом и спускает штаны. Если не видно, простите, анальное отверстие, то он еще может работать. Если видно — значит истощен. Это называлось «верблюжий зад»: от задницы уже ничего не осталось, как у верблюда. Когда половина перемерла, настала у нас такая цивилизованная лагерная жизнь — с врачами и еще черт знает с чем. Вот тогда и появилось понятие «верблюжий зад»...

Люди умирали от непосильной работы при очень скудной еде, есть давали чудовищно мало. Поэтому позже я равнодушно смотрел на ужасающие фотографии в Бухенвальде — у нас в лагере происходило то же самое, такие же иссохшие скелеты бродили и падали замертво. Я был настолько худой, что под сильным ветром валился наземь, как былинка. Но поскольку все были неимоверно тощие, это как-то не бросалось в глаза. Конечно, главной мыслью почти всегда была мысль о еде. Пауль Рикерт любил говорить, что когда все кончится и он окажется на свободе, то попросит жену сварить таз макарон или лапши и съест их с сахаром! Такая вот мечта. Условная, потому что все мы понимали, что можем и не выжить, ведь солагерники мерли на наших глазах как мухи, мы это видели, но что могли поделать? Что могли этому ужасу противопоставить? Только духовность, только интеллектуальное свое существование, жизнь своей души.


Не хлебом единым...

После работы каждый делал что хотел. Наша комната была такая... высокоинтеллектуальная – мы занимались в основном, я бы сказал, мозговой деятельностью. Часть играла в карты, домино (я считаю, что это тоже умственная работа, там ведь все-таки думать надо, а не просто размахивать кувалдой). Я учил немецкий язык, именно в лагере научился настоящему немецкому. Мой лучший друг в лагере, Пауль Рикерт, родился в Берлине и был доктором Берлинского университета. Я у него учился языку. Мы с ним договорились меж собой: «Раз нас посадили как немцев, так давай не будем ни слова по-русски!» И мы 4 года говорили только по-немецки. Я знал немецкий, но «домашний»: «Как суп, вкусный? Когда ты придешь из школы?..» Бытовой разговор. А говорить о литературе, о науке я научился в лагере у этого берлинца. Настрой такой был: вести себя достойно в недостойных условиях.

С одной стороны, нам было легче, потому что нас, интеллектуальную элиту лагеря, спохватившись, перестали гонять на тяжелые физические работы, мы не загружали сырой кирпич для обжига, не вытаскивали его, не грузили; с другой стороны, мы были наделены даром предвидения и воображением, представляли себе будущее во всей его неприглядности, потому что перспективы виделись крайне безотрадные. Условно говоря, человек малоинтеллектуальный просто работает себе и работает в тяжелейших условиях; где можно отлынивает, увиливает, затаивается, как Иван Денисович у Солженицына: выжил один день, пайку лишнюю получил – и уже хорошо, слава Богу! В лагере находилось много крестьян из республики немцев Поволжья, они даже по-русски плохо говорили, потому что в этой республике к тому времени еще сохранились и немецкие обычаи, и немецкий язык. Сейчас-то они, кто уцелел, все говорят по-русски, потому что их расселили по разным областям, специально расселили, чтобы не оставить следа от немецкой культуры, в том числе и языковой.


«Академия кирпичного завода»

Когда нас всех согнали в лагерь, то в основную рабочую массу, занятую на работах на кирпичном заводе, вкрапились и мы, интеллигенты. В тех условиях, в каких мы оказались, не пасть духом мог только очень сильный и стойкий человек. Кроме того, голод, мысли о происшедшем переломе в нашей судьбе, всеобщая грубость неизбежно приводили и ко всеобщему отупению, от которого единственный шаг до апатии и отчаяния. Одно осознание того, что за первые месяцы из тысячи посаженных за решетку осталось пятьсот человек, могло сбить с ног самого толстокожего в смысле эмоций человека. Те, кто оказался в нашей группе, тупостью не отличались и понимали, что надо сопротивляться, не умирать бездумно и покорно, любым способом отвлекаться и от лагерного монотонного режима, и от мысли, что мы сидим за решеткой и неизвестно, чем все кончится. У нас было яростное желание вырваться из всего этого хотя бы мысленно, нормальное желание для такой трудной ситуации. И наверное, то, что мы непрерывно занимали себя делом, не считая законной лагерной работы, нас в какой-то мере спасло. Потому что мы все-таки продолжали чувствовать себя... интеллигенцией, скажем так. Не терялось в нас что-то, чего не выразишь словами.

Мы организовали «Академию кирпичного завода», шуточное, конечно, название. Идея была общей: в свободное время собираться и читать друг другу доклады, делать сообщения по своей специальности. Помню, кто-то рассказывал о тонкостях литературы конца ХVIII века, причем с блеском, эрудированно, изящно. На кой черт, спрашивается, нам были эти тонкости в тех условиях? Но я, например, сидел и слушал открыв рот. Интересно! Сам я рассказывал о будущем космической эры, хотя до запусков было невероятно далеко, больше двадцати лет, но я говорил обо всем серьезно, как профессионал профессионалам. Бадер поведал нам о своих раскопках на Урале, Пауль — о его минералогических богатствах, о своей уникальной коллекции минералов, уже собранной, которую он пополнял и во время отсидки. Каждый старался кто во что горазд, мы «веселили» друг друга всяческими дискуссиями, упражняли ум. Конечно, при всех наших беседах постоянно присутствовал оперуполномоченный, который тоже слушал, уж не знаю, что он в этом понимал. Ему приходилось слушать по службе: а вдруг мы ведем антисоветскую пропаганду? Если немцы собираются и долго о чем-то говорят, значит, теоретически, они ведут антисоветскую пропаганду. И он должен был убедиться и доложить по начальству, что ничего крамольного сказано не было.


Партийный атавизм

Была ли в лагере парторганизация? Была. Все эти члены партии были коммунистами до посадки. Их не исключили, и они даже собирались за колючей проволокой. Это смехотворно, такое только у нас возможно. Но кандидаты не переводились в члены партии, так и оставались вечными кандидатами, и в партию в лагере вступить было нельзя. Тот, кто уже вскочил в поезд, мог ехать дальше, но — не высовываться! Да, это было смешно... Партсобрания проходили, какие-то решения принимали.

С комсомольцами было проще. По прошествии нескольких лет они выходили из возраста и автоматически исчезали из комсомола. Так что партийцы собирались, комсомольцы — нет. Поелику все понимали, что пока сидят — их возраст выйдет.


Юмор висельников

Действительно, так все и было, как описывает Солженицын в «Одном дне Ивана Денисовича». Но вот чего там нет — он, наверное, не ставил цели об этом написать, — так это юмора висельников. А без юмора жить было невозможно в тех условиях. Поэтому мы это как-то переживали и подавали в качестве театра абсурда или чего-то в этом духе. Все время пытались найти смешное в том, что происходило. Это была такая своеобразная психологическая самозащита.

Больше всего мы издевались над нашими начальниками-энкавэдэшниками. Может, они и были умными людьми, но нам казались редкими болванами. Мы как-то высокомерно о них судили. Это естественная реакция на положение, в которое мы попали.

Да, у нас было очень весело, мы очень много смеялись. Давно замечено: когда человек попадает в тяжелые условия, он много смеется. Это такая защитная реакция организма.


Лагерные курьезы

Однажды Бадер, наивный человек, на лекции неосмотрительно ляпнул что-то насчет готов, древних германских племен, которые в III веке жили в Северном Причерноморье, – Бадер вообще о чем думал, то и ляпал вслух. Пришлось его выручать, потому что реакция наблюдающего была соответственной: «Ах готы! Ах, Северное Причерноморье!» И энкаведешники хотели уже Бадера взять к ногтю – большого труда мне стоило помочь ему выкарабкаться из этой ямы, в которую тот так и норовил угодить, долго я объяснял уполномоченному, что здесь не было никакой задней мысли, просто ученые бредни, вполне безобидные. А так как уполномоченные не очень-то разбирались в тонкостях этого дела, все кончилось благополучно.

Не могу не вспомнить и об одном курьезном случае. Сидел вместе с нами очень интересный человек, ленинградец Владимир Федорович Рис, инженер-трубник. Во время «отсидки» он стал... лауреатом Сталинской премии! Группа инженеров – как его из нее не вывели, остается тайной, – за свою работу получила эту самую высокую в нашей стране премию, и он получил вместе со всеми, потому что документы на награждение ушли раньше, чем его посадили. Потрясающий факт – человек сидит в зоне и получает звание лауреата Сталинской премии, потому что его уже нельзя вытащить из состава группы. Вот что такое система! Мы очень смеялись по этому поводу в зоне, отчасти и потому, что его выпустили первым, а мы-то остались сидеть.

Вот Стромберг, профессор из Томска. Ему вдвойне «повезло»: место рождения (смеется) – Берлин! Дело в том, что его отец и мать совершали свадебное путешествие, и в Швейцарии мать почувствовала, что она может вот-вот разродиться раньше времени. Они в панике рванули в Россию, и по дороге, в Берлине он родился.

У него была очень энергичная мать, которая умудрилась вытащить его из лагеря до того, как лагерь был распущен. Оказывается, в годы революции она организовывала на Урале высшую школу. И она написала: «Я организовала всякие институты, которые до сих пор стоят, а сына посадили! За что, спрашивается?» Кто-то там наверху сказал: «Отпустить!» А мы всем объясняли, что Стромберга отпустили, потому что «мама попросила». Это было сразу же после войны либо в конце войны. За него мама попросила, а за меня некому было просить.

9 мая я лично встретил таким образом. Нас собралось человека три, и мы пошли на пивзавод, потому что городские власти вытащили из лагеря одного немца, который хорошо умел варить пиво. Хотя формально он должен был находиться в «зоне», но начальство решило: «Пусть варит!» Он нам всем поставил по кружке. Вот что я помню, вот такое у меня было празднование Дня Победы.

Когда кончилась война, зону открыли. Разрешили снимать жилье, но нельзя было уезжать. Мы оказались в положении Ленина в Шушенском. Не имели права никуда ехать — мы были ссыльные, сосланные именно в Нижний Тагил. «Вы не можете никуда выезжать, но это отнюдь не ущемляет вас ни в чем, — сообщил нам оперуполномоченный, — вы даже можете писать поэмы!» Поэм, правда, никто не написал, но нас очень обрадовало, что теперь мы можем писать поэмы...


Отношение к происходящему

Чувствовал я себя хорошо и физически и морально, прекрасно спал, никаких отрицательных эмоций не испытывал: ах, я сижу, я в лагере... Были некоторые, кто этим терзался, — на мой взгляд, совершенно бесполезное дело.

Оптимизм мой заключался в том, что я постоянно проповедовал: в Советском Союзе каждый приличный человек должен несколько лет отсидеть в тюряге. И приводил примеры — вот Туполев сидел, вот такой-то, смотрите, тоже сидел! А чем мы хуже? Мы тоже должны свое отсидеть! Я им это очень хорошо объяснял. И в лагере надо мной даже посмеивались, а некоторые негодовали, говоря, что мне надо не сидеть, а пропагандировать в пользу советской власти. Они были не правы, потому что я вовсе не режим защищал, а считал, что все идет правильно — плохо, но правильно. В этом была своя логика...

Да, есть что вспомнить. Но как-то удивительно, что, когда сейчас вспоминаешь, вспоминается все только как некий цирк. Никаких эмоций — положительных, отрицательных — нет. Где-то это все уже отговорило, перегорело. Я сейчас рассказываю — как будто это с кем-то другим происходило.

В этом, наверное, и было наше спасение. Если бы человек все неприятности запоминал, это была бы не жизнь. Он бы очень быстро помер, а так его организм все неприятное выдавливает из сознания. И правильно. Все прошло, ничего не поправишь. Ну, было так было, надо дальше жить.

В заключение хочу привести одно из трудармейских писем Бориса Викторовича сестре на Алтай.


Н. Тагил 6.IX.43

Дорогая Кара!

Твое письмо я получил вчера вечером. Оно меня очень обрадовало, как и вообще всякие письма от тебя и мамы. Хотя ты в нем ничего особенного мне и не сообщила, но сам тон письма был настолько хорош, что у меня до сих пор такое чувство, будто бы я только что поговорил о чем-то очень хорошем с очень близким мне человеком. Да это и не удивительно, нас ведь так мало (раньше только ты, мама да я, а теперь еще Никол. да Андрей и Вер.) родственников, что трудно ожидать взаимного безразличия.

Когда я читаю твои письма, или письма мамы, или Верочки, я испытываю всегда проклятое «виноватое» чувство. Ваша жизнь сейчас наполнена беспрерывными заботами, работой с утра до поздней ночи. Работа ждет вас всех и на службе и дома. Я могу составить себе некоторое впечатление о вашей жизни, наблюдая дела и дни здешнего «вольного» населения. Совсем другое дело у меня. Правда, я работаю, как и все другие, но моя работа протекает за письменным столом, почти являясь деятельностью «свободного художника». Что касается всего остального, то живу я совершенно наподобие «птички божьей», не знающей забот. Утром я отправляюсь в столовую, где без очереди, не платя денег, не имея дело с карточками и т.п., получаю свой завтрак. Днем обед, вечером ужин и хлеб. Плохо ли, хорошо ли питаюсь я, но делается все это автоматически, без денег, карточек, очередей и т.п. Обо всем заранее позаботилось начальство. Когда физиономия моя зарастет, я спускаюсь этажом ниже в парикмахерскую и бреюсь, опять бесплатно и без очереди. Когда наступает время, иду в баню, когда надо, сдаю в стирку белье — и все это бесплатно, без очереди. Так что существование мое здесь, действительно, напоминает курортное житье. Единственная забота — уборка комнаты. Но дежурю я одну неделю в месяц (тогда я мету, ношу воду, мою пол и т. п.), а остальное время делают то же мои коллеги. Конечно, мое существование имеет и недостатки, но не о них сейчас идет речь. В результате этой жизни очень трудно оставаться на «должном уровне» т.е. использовать время так, чтобы потом не вспоминать о нем как о потерянном, не жалеть его и не проклинать себя. Большинство здесь живет так, что мне жаль на них глядеть. Если не считать работы положенное количество часов на производстве, то остальное время[...] ничего не делают вообще, уподобляясь скотам вроде вашей «Катьки». Ведь ни у кого из нас нет здесь ни семьи, ни связанных с этим забот. Следовательно, имеющееся свободное время надо как-то использовать с толком, а не лежать, разглядывая потолок. Мне удалось внушить эту мысль кое-кому, кое-кто сам до этого дошел и поэтому здесь существуют (правда, их очень мало) «мрачные теоретики» посвящающие свободные часы книгам. За 1 -1/2 года пребывания здесь я, например, занимался (и занимаюсь) все свободное время математикой. Знакомлюсь с ней как следует, чтобы по возможности иметь в этой области университетское образование. Это моя давнишняя мечта, которую раньше мне никак не удавалось претворить в жизнь. Сейчас я уже настолько продвинулся в сем деле, что если ничего существенного не изменится, то к весне буду иметь за плечами всю университ[етскую] математику. Удивительно приятно ощущать, что каждый день приносит что-то новое, полезное, нужное и сейчас и потом. Увидя сейчас, что кончается лист, я с удивлением констатировал, что написал тебе какую-то «лирику». Но не переписывать же письмо?

Я, между прочем, передал Паулю нечто вроде привета от тебя, примерно в духе твоего письма. Он был весьма доволен. Вообще мы с ним хорошо подружились, и он больше всего боится, что после войны потеряет меня из вида. Даже забавно, до чего он ко мне привязался. Между прочим (не знаю, писал я тебе об этом или нет), он имеет ученое звание доктора, правда одного иностр[анного] университета. Между прочим, помешан на геологии и минералогии. Ну, хватит. Привет, пожелания удачи и счастья всему Алтайскому трио. Целую, Борис.



[1]Б. В. Раушенбах умер 27.3.2001 г. Когда писалась эта статья, он был еще жив.
[2]Раушенбах Б. В. Пристрастие. — М.: «Аграф», 1997.
[3]Раушенбах Б. В. Постскриптум. — М.: РГБ, изд. «Пашков дом», 1999.
[4]Бернгардт Э. Г. Штрихи к судьбе народа. Борис Раушенбах. – М.: Общественная Академия наук российских немцев, 2000.


 

Информационный центр: inform@rusdeutsch.ru
г. Москва, ул. Малая Пироговская, д. 5, оф. 51
Телефон: +7 (495) 531 68 88,
Факс: + 7 (495) 531 68 88, доб. 8

Частичное или полное использование материалов сайта возможно только с разрешения правообладателя.

разработка сайта ВебДом.Ру